Моя жизнь с Набоковым
Я родился на свет в Саратове, почему-то ставшем в русской литературе, от Грибоедова до Ильфа и Петрова, знаком и символом глухой провинции. Между тем, к началу нашего столетия это был город едва ли не европейский -- со своей Консерваторией, с превосходным оперным театром, с лучшим в российской провинции художественным музеем и с университетом, построенным архитектором Мюфке, как тогда шутили, "между тюрьмой и казармой" -- что было чистой правдой. Вот на территории этого университета я и родился, в деревянном домишке, бывшем до революции крольчатником, а после нее вместившем сначала семью университетского садовника по фамилии Уйба (он был финн и умер уже на моей памяти), а там и одного из ректоров университета. Ныне нашу квартирку занимает какая-то химическая лаборатория, а стоило бы вместо нее устроить мемориал -- именно в ней была сооружена первая в Саратове отопительная печь, работавшая на местном газе. К моему времени университет официально титуловался так: Саратовский ордена Трудового Красного Знамени университет имени Н. Г. Чернышевского, а по простому СГУ. То же имя украшает и наш оперный театр, откуда я заключаю, что с Набоковым у меня изначально имелась хотя бы одна общая точка. Зато театру драматическому было присвоено имя Карла Маркса -- видимо, из уважения к уже изведенным тогда немцам Поволжья. Не повезло в этом смысле лишь Консерватории, носившей имя мало кому известного Собинова, да Театру юного зрителя, и вовсе безымянному. Мама была родом "из служащих." Ее мама, а моя бабушка, Валентина Казимировна Шостакович, на руках которой я подрастал лет до пяти, приходилась двоюродной сестрой великому Дмитрию Дмитриевичу, с коим виделась в жизни один раз, дореволюционной девочкой -- на семейном съезде в родной Казани. Дед, Константин Немков, рано оставивший семью, стал потом профессором химии в Свердловске, где в 91-м году вышла моя первая книжка. Сохранившаяся у нас фотография свидетельствует о его удивительном сходстве с Буниным, не думаю, впрочем, что в этом кроется какой-либо возвышенный смысл. Отец родился в городе Белеве, что в Тульской губернии. Его отец, железнодорожник и большевик, брал в 17-м московский Арсенал, а затем Кремль, и после, начальствуя в Белевской ЧК, реквизировал имение Одоевских. Ко времени моего появления на свет мама заканчивала после долгого перерыва химический факультет СГУ, а отец был первым секретарем университетской партийной организации. В самом начале 53-го года его из партии вычистили -- за длинный язык, засорение кадров и потерю партийного билета, в нетрезвом, сколько я понимаю, виде. Мама тоже хотела выйти из партии -- в знак солидарности, -- но товарищи из парткома ее отговорили. Лишившись таким образом средств к существованию, отец определился лектором в Общество по распространению знаний, да заодно уж написал единственную и по сей день историю Саратова, изданную в 56-м, кажется, году. Он очень гордился тем, что в Британской энциклопедии имеется ссылка на эту книгу. Но я, собственно, хотел сказать об университетской библиотеке. Созданная еще до революции, она пополнялась в голодные 20-е книжными собраниями быстро вымиравших университетских профессоров и другими, реквизируемыми у буржуев. Так что библиотека была богатая. Научившись читать то ли под конец четвертого года жизни, то ли в начале пятого, я был отведен в нее отцом, и скоро стал ее завсегдатаем. Поначалу я навещал еще старое ее помещение, располагавшееся в одном из выстроенных Мюфке корпусов. Новое здание строилось на моих глазах. Правила Библиотекой Вера Александровна Артисевич, с которой я познакомился лет, наверное, в девять. Год или два назад я увидел в газете "Культура" посвященную ей страницу. Вера Александровна как раз отметила тогда два баснословных юбилея -- что-то вроде 95-летия жизни и 70-летия директорства. Отец называл ее Верочкой. Лет восемь или десять подряд мы каждый июль и август жили с нею в соседних палатках летнего университетского лагеря, стоявшего на изрезанном протоками и уставленном рощами волжском острове Чардым. Там же я познакомился с одной из ее давних сотрудниц, имени которой теперь, увы, не припомню. Муж этой женщины в 30-х работал в "органах" и отвечал, в частности, за уничтожение запрещенных книг. Служившая в Библиотеке жена составляла для него списки книг, которые следовало сохранить непременно, он под полой притаскивал их домой и прятал под кровать, в чемоданы и Бог весть куда -- на этом пороховом погребе они и дожили до "Оттепели," по наступлении которой вернули все спасенное на библиотечные полки. Муж, впрочем, успел и повоевать, потерял на фронте руку, что не мешало ему во время моего с ним знакомства с увлечением ловить на Волге рыбу. Новое здание Библиотеки, трех- или четырехэтажное, двукрылое, "Верочка" выстроила в начале 50-х, украсив его снутри мрамором и отбитыми у Метростроя бронзовыми, в полтора человеческих роста светильниками. Но главное было не это. Главными были книжные хранилища с кондиционерами и лифтами и "право обязательного экземпляра" -- Библиотека получала каждую книгу, издававшуюся в нашей огромной стране. Вот в этой роскоши я и купался лет с пяти и до двадцати с лишком, беспорядочно читая все подряд -- один автор тянул за собой другого, другой третьего и так далее. Меня, еще мальчишку, пускали даже в отдел редких книг. Собственно, книг хватало и дома -- чего стоила одна энциклопедия Брокгауза и Ефрона, которая и в эту минуту глядит на меня из-за компьютера. Был Гоголь, был Толстой, был замечательный полный Пушкин в одном томе, выпущенном в 49-м году, много чего было. Но это был горячий резерв -- однажды, загрипповав, я за две недели пропорол восьмитомного Шекспира. Большую же часть чтения доставляла мне Библиотека -- первая моя духовная родина. Второй стала Дубна. Однако, пора возвратиться к Набокову.
Итак, "Приглашение на казнь." Ощущение было как от удара в солнечное сплетение. Да нет, не от одного. От умело проведенной серии. Первый выглядел так: "Сообразно с законом Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом. Все встали, обмениваясь улыбками." Последний: "...где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему." Для одной ночи, пожалуй, многовато. Но так мы тогда читали книги. Ленка -- еще до знакомства нашего -- получила вот так же на ночь "Лолиту" и прочитала часам к шести утра, а в девять была на работе. Уже людьми женатыми мы разжились -- на три дня -- "Доктором Живаго," и за три долгих вечера я целиком прочитал его вслух жене и теще, потому что, читай мы его по отдельности, ни один нипочем не поспел бы. В таком чтении присутствовала своя романтика, прикосновенность к тайному сообществу вкушающих запретные плоды и чающих движение воды. Как сладко было, сидя в вагоне метро, читать томик "Гулага" -- карманного формата издание не то "Имки," не то "Посева," отпечатанное едва ли не на папиросной бумаге, читать и думать про себя -- когда же черт возьмет тебя? Риск, авантюра, молодость, и бездны мрачной на краю. И те немногие счастливцы, которые владели этими книгами, кто одной, кто двумя, те отдавали их не иначе как "на ночь," потому что иначе и невозможно было. Разве возможно иначе? Это ж никому никакого удовольствия не будет. А при невозвращении в срок приезжали к невозвращенцу домой -- корить его и водку вместе пить. Или портвейн. Так возникали виртуальные подпольные организации о двух, трех, четырех соратниках, возникали и распадались, чтобы тут же возникнуть в ином составе и снова распасться. Бороться с ними было так же бессмысленно, как лупить из дробовика по зарастающим паутиной углам. Дырку-то в паутине проделаешь, но ведь она опять нарастет. Да никто особо и не боролся. Разве попадет какой бедолага под красное колесо и получит за ксерокопирование пяти недостающих ему страниц того же "Приглашения" года четыре "химии" (история, случившаяся, сказывают, в Ленинграде году уж в 87-м -- несчастливец отсидел все, что ему назначили, и вышел на свободу едва ли не после "путча"). Описанным манером я прочитал лет за пять всего русскоязычного Набокова, сиречь Сирина -- вкупе с прочими авторами, от которых он, пожалуй, отворотился бы, причитая сюда Миллера (этого читал ночью в ванной комнате при помощи фотоувеличителя, поскольку достался он мне на множестве фотопленок), Оруэлла, Замятина, от большинства их, мало что осталось в душе. Зато, когда разразилась перестройка и всех их понемногу начали печатать, выяснилось, что никаких особых новизн не предвидится, большей частью все уже прочитано. Что до Набокова, то за "Приглашением на казнь" последовала "Машенька," за ней "Отчаянье," потом "Возвращение Чорба," потом "Дар," в коем я обнаружил вдруг собственные детские кошмары с бесконечно роящимися многозначными числами, отчего испытал потребность повесить в доме портрет автора и ежеутренне бить перед ним поклоны. К началу восьмидесятых у меня уже стояли на полочке ксерокопии почти всех его русских вещей, добытые самыми разными путями и способами, имелось там и два или три настоящих, в Париже не то в Нью-Йорке выпущенных издания. А потом объявился "Pnin."
[ page four | page five | page six | page seven ]
Zembla depends on frames for navigation. If you have been referred to this page without the surrounding frame, click here.
NABOKOV SOCIETY | THE NABOKOVIAN | NABOKOV STUDIES | NABOKV-L |